front3.jpg (8125 bytes)


 

Соня была тогда, как про нее говорили товарищи, в периоде «рахметовщины». Ей нравились в деревне и нерасчищенный снег по колено, и бревенчатые избы, и простая утварь, и неприхотливая еда, и больше всего ей нравилось, что она сама жила такой же жизнью, как и окружающие ее люди. Умывалась студеной леденящей водой из колодца. Наработавшись, находившись, с аппетитом ела то, что ели они. Спала на соломе, а то и на голом полу, крепче и слаще, чем когда-то на мягкой постели в губернаторском доме. Она окрепла, поздоровела, щеки ее округлились.

— У тебя, матушка, словно два горшочка на лице, — сказала ей как-то одна крестьянка.

И Соне пришлось по душе сравнение, которое другой городской барышне показалось бы обидным. Она не чувствовала себя в деревне лишней. Крестьяне учились грамоте с не меньшим усердием, чем пахали землю, рубили избы. Иногда Соне казалось, что она готова всю жизнь провести здесь, в этих снегах. Но приходили письма из Петербурга от то-. варищей, и ее сердце начинало биться тревожно.

С того времени, как она уехала, в кружке на первый, план выдвинулись занятия с рабочими. На Выборгской стороне коммуна чайковцев сняла большой дом. Каждый вечер сюда приходили десятки рабочих с окрестных фабрик. Сначала в отдельных комнатах шли занятия по школьным предметам, а потом все собирались в большом зале для беседы или общего чтения. Здесь Клеменц говорил рабочим о народных восстаниях, о Степане Разине и Пугачеве. Кравчинский читал лекции по политической экономии, излагал в популярной форме «Капитал» Маркса. Только что вернувшийся из-за границы Кропоткин рассказывал о Международном Товариществе Рабочих, о борьбе, которую ведут рабочие на Западе.

Такие же занятия начались на Васильевском острове, на Лиговке, за Невской и за Нарвской заставами. Рабочие жадно ловили каждое слово, приводили на собрания все новых и новых товарищей. Полиция до поры до времени ничего не замечала, и число рабочих, охваченных пропагандой, быстро росло. Перечитывая письма товарищей, Соня думала: «Надо бросить все и ехать в Петербург».

Сент-Антуанское предлместье

Летом 1873 года, сдав в Твери экзамены и на этот раз получив диплом народной учительницы, Соня вернулась к товарищам. Странными и непривычными показались ей после долгого отсутствия петербургские улицы, желтые с зеленым вывески трактиров, 'грязные плиты тротуаров.

Сейчас же по приезде она пошла в штаб-квартиру. Дверь ей открыл Михрютка. На столе еще стоял самовар. Михрютка налил Соне чаю, вытащил из буфета краюху хлеба и кусок чайной колбасы. Все, казалось, было по-старому. Но с первых же слов Соня узнала, что многое изменилось. Умерла хозяйка квартиры Вера Корнилова. Она уже давно начала прихварывать, но никто не ожидал такого конца.

— Из Петербурга все разъехались, — сказал Михрютка, чтобы отвлечь Соню от грустных мыслей. — Коммуна на Выборгской разбрелась: кто уехал в деревню учительствовать, кто готовится к экзаменам.

— А занятия с рабочими? — спросила Соня.

— Конечно, продолжаются, только в другой квартире, на Саратовской улице. Но работников мало. Чайковский собирается объехать провинциальные отделения. Чарушин едет на юг, Кропоткин уезжает продавать имение — нужны деньги для типографии. А я с его заграничным паспортом скоро укачу за границу.

Куприянову поручили купить в Вене на технической выставке и переправить в Россию усовершенствованный типографский станок. Устроить тайную типографию в Петербурге было давнишней мечтой чайковцев.

Заграничные издания не могли быстро откликаться на события дня, потому что приходили с большим опозданием.

Куприянов имел еще одно очень серьезное задание: товарищи поручили ему договориться насчет программы предпринятого Лавровым издания «Вперед». Первая земско-конституционная программа пришла в Петербург еще осенью, но никого не удовлетворила.

Те, которых два года назад представляли как конституционалистов, теперь считали,"что конституция принесет пользу только одной буржуазии, послужит еще большему закабалению масс."

Убедившись на примере Запада, что там, где буржуазия берет власть в свои руки, прекрасные слова «свобода, равенство и братство» остаются пустыми звуками; не видя прогрессивной роли капитализма, чайковцы поставили себе невыполнимую задачу: поднять общинные инстинкты крестьян до социалистических идей и совершить экономический переворот, прежде чем окрепнет русская буржуазия.

На другой же день Соня отправилась на Саратовскую улицу, чтобы присмотреться к работе. Путь лежал мимо фабричных зданий. Она с ужасом смотрела на огромные кирпичные дома, из которых на улицу несся неумолкающий гул.

Один из Сониных товарищей, Синегуб, побывал как-то на ткацкой фабрике и рассказывал о том, что там видел.

— Это ад! — говорил он. — Шум невозможный. Кричат тебе, а ты не слышишь, будто оглох. Жара, духота, вонь от пота и от машинного масла. В воздухе белая мгла от хлопковой пыли. Я пробыл на фабрике всего два часа и вышел оттуда очумелый и с головной болью.

Соню этот рассказ ошеломил. Ее поразило больше всего то, что после тяжелого и бесконечно длинного рабочего дня ткачи все-таки приходили на собрания да еще просиживали два-три часа за книгами. .

Хозяева квартиры — Чарушин и Кувшинская — встретили Соню радостно. Они уже слышали о ее возвращении. Чарушина Соня знала и раньше — он приезжал в Кушелевку, часто бывал на Кабинетской, хотя и не состоял еще тогда членом кружка. Соне нравились его огненно-красные волосы над большим лбом, его голубые глаза, которые смотрели застенчиво и серьезно поверх синих очков. Не успела Соня обменяться с ним несколькими словами, как начали собираться рабочие.

Ждали только Кропоткина. Соня познакомилась с ним еще до своего отъезда в деревню. Кропоткин принадлежал к старинному княжескому роду, более древнему, чем род Романовых. Отец отдал его в Пажеский корпус. Способный мальчик скоро обратил на себя внимание. Его назначили камер-пажом императора. Ему предстояла блестящая карьера, но он не захотел остаться при дворе и уехал служить в Сибирь.

А потом случилось то, чего не могли понять светские знакомые Кропоткина: он бросил военную службу, стал заниматься науками и свел знакомство с плохо одетыми молодыми людьми. Нередко после обеда в аристократическом доме он брал извозчика и спешил на студенческую квартиру. Там он снимал свой изящный фрак, накрахмаленное жабо, облекался в полушубок и ситцевую рубаху и превращался из князя Кропоткина в крестьянина Бородина. Наружность у него была самая мужицкая: русая борода чуть ли не по пояс, коренастая широкоплечая фигура. В этом бородатом дяде, который шел по улице, весело перешучиваясь с мужиками, трудно было узнать бывшего камер-пажа.

Собрание началось. Клеменц рассказал присутствующим о Пугачеве, Саша Корнилова, которая только что. вернулась из Вены, — о рабочем движении, Кропоткин — о брожении, которое всюду идет на Западе.

— В самых глухих швейцарских деревушках, — сказал он, — у подножия гор собираются по вечерам рабочие — гравировщики, часовщики — и говорят о социализме, о рабочем движении. Помню одно из таких собраний. Бушевала жестокая метель. Снег слепил нас, а холод замораживал кровь в жилах, покуда мы плелись до ближайшей деревни. Но, несмотря на метель, собралось около пятидесяти часовщиков — люди большей частью пожилые. Некоторым из них пришлось пройти до десятка километров, и все-таки они не захотели пропустить маленькое внеочередное собрание.

Слушая Кропоткина и глядя на серьезные лица слушателей, Соня не могла не сознавать, что то, чем занимаются они в своем углу, только часть того огромного и важного, что совершается во всем мире. И это сознание придавало ей новые силы.

Приближалась осень. Ветер торопливо обрывал желтые, как охра, листья и гнал их по пустырям. Соня шла домой в Казарменный переулок, где вместе с новым членом кружка Леонидом Шишко содержала квартиру. Она много ходила в этот день и устала. Утром за Невской заставой занималась с ткачами с фабрики Торнтона. Оттуда пошла к Саше Корниловой, вместе составляли шифрованное письмо Куприянову за границу, потом забежала к брату за книгами. И только в шесть часов вечера добралась, наконец, до Выборгской стороны.

Соня любила думать на ходу. И теперь, глядя на порыжелую зелень пустырей, она месяц за месяцем проверяла прошедший год. Ставрополь. Занятия с учительницами. Зима в Эдминове, школа — все это было, конечно, нужно. Пожив в деревне, она научилась говорить с крестьянами. Эти недоверчивые люди с хитрецой в глазах делались простыми и понятными, стоило только их задеть за живое.

Ткачи, с которыми Соня теперь занималась, мало чем отличались от крестьян, которых она недавно учила грамоте. Это были такие же серьезные люди с большими руками и ногами, в серых поддевках. И запах от них шел тот же — запах крепкой махорки.

Заводские рабочие были грамотнее, начитаннее, развитее и, главное, легче поддавались пропаганде, но чайковцы, смотревшие на рабочих главным образом как на промежуточное звено между ними и крестьянами, предпочитали иметь дело с фабричными, которые не порывали связи с деревней и на свою работу в городе смотрели как на отхожий промысел. Чайковцы надеялись, что, уходя весной на полевые работы эти люди унесут в своих котомках революционные книги, а в глубине сознания — социалистические идеи.

Соня уже подходила к дому, как вдруг в тот миг, когда она свернула за угол, ей бросился в глаза крошечный человечек в непомерно длинном пальто, в кожаной фуражке, нахлобученной на глаза, и, несмотря на сухую погоду, в огромных кожаных калошах.

Он остановился на перекрестке, потом тоже свернул. Кроме Сони и крошечного человечка, никого не было видно по всей длине дощатого тротуара. Соня перешла через дорогу. Он тоже перешел через дорогу. Соня ускорила шаг. Человечек тоже ускорил шаг.

Соня прошла мимо своей двери, не замедляя шага. Человечек на минуту остановился, потом решительно двинулся дальше. Вокруг были пустыри.

И только шагах в пятидесяти начинались дома. На перекрестке бродил городовой, сонный, как осенняя муха. Соня запыхалась, сердце билось часто-часто. Человечек мчался за ней .на всех парах. И вдруг совсем близко от угла он, на Сонино счастье, потерял калошу.

Соня резко завернула за угол, вошла в первый попавшийся двор и сделала вид, что зашнуровывает ботинок. Сквозь щель между забором и калиткой она видела, что человечек выбежал из-за угла, постоял немного, подумал и пошел налево. Когда он отошел достаточно далеко, Соня зашнуровала свои- ботинки, вышла на улицу, не торопясь прошла мимо городового, завернула в Казарменный переулок, дошла до своего дома и тогда только обернулась. Городовой на нее не смотрел. «Кажется, обошлось», — подумала она и со вздохом облегчения вошла в дом.

Шишко сидел за столом и читал книгу. Соня в изнеможении опустилась на стул и рассказала ему о своем приключении.

— К-какой шпион, м-маленький в к-кожаной фуражке? — спросил Шишко, слегка заикаясь. — Он тут в-весь день торчал под окном.

— Это не к добру, — сказала Соня. — Надо спешно выбираться.

Через два часа их имущество уже было запаковано. Оно состояло главным образом из книг для народа — десятков и сотен брошюр в серых, зеленых, желтых обложках. Среди них были «Чтой-то братцы» самого Шишко, «Сказка о четырех братьях» Тихомирова, «История одного крестьянина» и другие.

— Пусть теперь п-пожалуют синие мундиры. Птички-то улетели, — сказал Соне Шишко, когда шздвода, нагруженная вещами, двинулась в путь.

Жандармы пожаловали в ту же ночь, но, к их разочарованию, домик в Казарменном переулке оказался так же пуст, как и пустыри вокруг него.

Конец октября. Соня в полушубке, в высоких сапогах шагает по непролазной грязи к Неве. В руках у нее ведра. Высокий лоб спрятан под ситцевым платочком. По шатким деревянным, мосткам она подходит к воде. Впереди по Неве идет, вспенивая воду, черный, грязный буксир.

На берегу — беспорядочное скопище деревянных домиков и кирпичных заводских зданий. Железные трубы, прилепившиеся к стенам завода, попыхивают паром. Через улицу из одних ворот завода в другие ползет паровоз с пустыми платформами. Кричат ломовики, осаживая лошадей, отупевших от крика и шума. Соня опустила ведро в воду. Оно легло набок, потом нехотя зачерпнуло воду и стало погружаться. Соня подхватила его и, расплескивая воду на .носки своих мужских сапог, поставила рядом с собой. Потом она набрала воды в другое ведро и пошла к дому,

Соня переселилась теперь за Невскую заставу. Живет в одном доме с Синегубом и его женой Ларисой. Для полиции — она жена рабочего. Никто не догадывается, что Соня — дочь бывшего губернатора, а Рогачев, который числится ее мужем, — отставной артиллерийский поручик.

И это не маскарад. Живут они не лучше соседей-рабочих. Соня стряпает и стирает белье на всю артель. Рогачев работает на Путиловском заводе у плавильных печей. Говорят, он без труда ворочает тяжелой кочергой расплавленный чугун, но даже этот силач приходит с работы измученный. Сидя за столом, он молча слушает то, что говорят товарищи, и нередко тут же засыпает, склонив голову на широкую грудь.

Каждый вечер к Соне приходят заниматься ткачи. На первом же уроке они заявили, что хотели бы научиться «еографии» и «еометрии». «Жаждут чистой науки», — как сказал о них Синегуб. Почему именно «еографии» и «еометрии» — они не могли объяснить. Соня исполнила их просьбу и после уроков говорила с ними о народной нужде, о правительстве, о социализме. Один из ткачей, Петр Алексеев, умный, резкий и горячий, чуть ли не на третий день поставил вопрос ребром:

— Что нам, рабочим, делать, чтобы добиться правды?

На этот вопрос у чайковцев еще не было готового ответа. Не имея армии, трудно было строить стратегические планы.

— Толкуйте среди своих, а летом, когда разойдетесь по деревням, подбирайте там лучших людей, — отвечала Соня. — Нужно, чтобы нас было больше, а тогда увидим, что можно сделать. Но только не забывайте вот чего: нас, вероятно, сошлют в Сибирь, да и вас тоже не помилуют.

— Ну что ж, — сказал, тряхнув головой, рабочий Смирнов, — и в Сибири не одни медведи живут. А где люди есть, там и мы не пропадем.

Давно ли Соня боялась, что не сумеет увлечь слушателей, а теперь ей уже приходилось сдерживать их пыл, чтобы не дать им погибнуть зря.

Конечно, таких, как Алексеев и его товарищ Смирнов, встречалось мало, но то, что такие все-таки были, наполняло Соню радостью.

Она жила теперь в мрачном, неказистом доме. Узкий, темный коридор делил его на две половины. Направо находилась квартира Синегуба. Налево занимали две комнаты и кухню Соня и Рогачев.

Войдя в кухню, Соня тщательно вытерла ноги о половичок. Из-за этого правила — вытирать ноги при входе — у нее часто бывали стычки с товарищами. К ее приходу ученики — человек тридцать, а то и сорок — уже собрались в большой комнате. Среди знакомых лиц она увидела и незнакомые — рабочих, стремившихся учиться у студентов, с каждым днем становилось все больше.

Член московского кружка Тихомиров, которого товарищи перетащили в Петербург, чтобы он помог им в их работе, увидев размах этой работы, воскликнул:

— Да это же настоящее Сент-Антуанское предместье!

— Мы затеяли большое дело, — сказала как-то Соня Кропоткину, — может быть, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо.

 

«Она была общей любимицей, — вспоминая потом эти дорогие для него годы, писал Кропоткин. — Каждый из нас, входя в дом, который она пыталась содержать в чистоте, улыбался ей особенно дружески. Мы улыбались ей даже тогда, когда она донимала нас за грязь, которую мы натаскивали нашими мужицкими сапогами и полушубками: мы долго месили грязь предместий, покуда добирались до домика. Перовская пыталась тогда придать своему невинному, очень умненькому личику самое ворчливое выражение, какое только могла, за что мы и прозвали ее Захаром. По нравственным воззрениям она была ригористкой, но отнюдь не проповедницей. Когда она бывала недовольна кем-нибудь, то бросала на него строгий взгляд исподлобья, но в нем виделась открытая великодушная натура, которой все человеческое было доступно. Только по одному пункту она была непреклонна. «Бабник», — выпалила она однажды, говоря о ком-то, и выражение, с которым она произнесла это слово, не отрываясь от работы, навек врезалось в моей памяти».

Однажды утром в дверь Сониной комнаты постучали. Вошел Синегуб в поддевке и шапке. Сутулый, худой, с волосами, подстриженными под горшок, с едва пробивающейся бородкой и наивными серыми глазами, он казался мягким и простодушным. Но Соня знала, что Синегуб умеет настоять на своем, когда это нужно. Рабочие его боготворили и готовы были пойти за ним в огонь и воду.

— Соня, — сказал Синегуб, — я только что от брата. Туда ночью пришли с обыском. Искали меня. Сейчас, наверно, к нам пожалуют. Надо поскорее очистить квартиру. Давай все мне, а я отнесу к одному парню.

Соня нахмурилась. Давно ли он здесь, и снова жандармы.

— Днем не придут, — возразила она, — они больше любят ночь.

И тут же принялась разбирать книги и тетради.

Кое-что пришлось сжечь. Она с сожалением смотрела, как огонь в несколько мгновений истреблял то, над чем ей пришлось работать много вечеров подряд. Связав все в узел, Соня пошла к Синегубам. Лариса сидела на полу и занималась той же работой. Она была близорука и каждую бумажку подносила близко к своим красивым глазам с расширенными зрачками. Вдвоем они быстро пересмотрели все, что еще оставалось в сундуке.

— А здесь что? — спросила Соня, указывая на стоявший в углу ящик.

— Мусор, — ответила Лариса.

В дверь постучали условным стуком. Из коридора потянуло осенним холодом и сыростью. Вошли Синегуб и молодой парень, рабочий Семянниковского завода. Взяв узлы, они вышли на улицу.

Жандармы явились в дом № 33 по Смоленской слободе в тот вечер, когда Соня, которой пришлось временно прекратить занятия с ткачами, перебралась в город.

Было поздно. За перегородкой мирно спала Лариса. Синегуб, Тихомиров и еще два товарища сидели за столом и беседовали. Вдруг на улице послышались голоса, стук подъезжающих экипажей, фырканье лошадей, какая-то странная возня. Синегуб подошел к окну. Из освещенной комнаты трудно было разглядеть, что делается во дворе. Но он все-таки заметил темные фигуры, перебегавшие от ворот к дому.

В дверь забарабанили. Лариса вскочила с постели и вбежала в комнату, бледная, дрожащая. Синегуб подошел к двери и спросил:

— Кто там?

Раздался внушительный бас:

— Откройте! По предписанию начальника Третьего отделения.

Как только Синегуб открыл дверь, в комнату ворвался отряд жандармов. Все они были при шашках и револьверах. Предводительствовал ими майор — немец, судя по произношению. Он приказал приступить к обыску. Искали два часа подряд. Все как будто было осмотрено. Хозяева спокойно ждали ухода непрошеных гостей. Вдруг взгляд майора упал на ящик в углу комнаты. Лариса невольно улыбнулась, видя, с каким усердием жандармы принялись рыться в куче мусора.

Вдруг один из них извлек с самого дна ящика листок, исписанный красными чернилами. Майор взял листок двумя пальцами и прочел, произнося слова слишком ясно, как все обрусевшие немцы:

Гей, работники, несите
Топоры, ножи с собой!
Смело, братья, выходите
За свободу в честный бой!

— Очень хорошо, — произнес он с удовлетворением.

У Ларисы на глазах проступили слезы.

На другое утро Синегуб и Тихомиров, явившиеся на допрос, были арестованы и рассажены по одиночным камерам.

Третье отделение, занятое борьбой с книжным наводнением, заметило пропаганду в рабочей среде, когда она захватила уже многие фабрики и заводы. Заметило и приняло меры, чтобы «пресечь», «искоренить». Обыски пошли за обысками. Аресты за арестами. Вместе с Синегубом «провалился» и весь рабочий кружок за Невской заставой. Всюду шныряли шпионы. Студенту появиться у Семянниковского завода стало так же опасно, как солдату пробраться в неприятельскую крепость. Объединение представителей всех рабочих кружков в одну организацию, о котором уже давно поговаривали, создание для этой новой организации общей библиотеки и кассы пришлось отложить на неопределенный срок.

Невская застава была для кружка потеряна, но в других районах работа продолжалась. Мало того, именно сейчас она приняла особенно интенсивный характер. Чувствуя, что долго работать не придется, люди стали вести пропаганду чуть не открыто. Шли прямо в артели, фабричные казармы, где на расположенных тремя ярусами нарах спали рабочие. Правда, перед этим из предосторожности переодевались у Кувшинской в крестьянскую одежду и на всякий случай называли себя вымышленными именами.

Рабочие слушали пропагандистов с энтузиазмом, а те с трудом сдерживались, чтобы не заговорить уж слишком откровенно. Сдерживаться было необходимо, ведь в артелях приходилось иметь дело со случайными людьми, а не с подготовленными, особо выделенными рабочими.

Вместо любимых крестьянами поговорок: «Лбом стены не прошибешь», «Против рожна не попрешь», «Никто, как бог» — чайковцам приходилось слышать от рабочих другие, гораздо более оптимистические: «Капля камень точит», «Не так страшен черт, как его малюют».

Восприимчивость аудитории поражала чайковцев. Они все больше вовлекались в «рабочее дело», несмотря на то, что по-прежнему смотрели на своих учеников только как на городских представителей крестьян.

За границей был Лавров, который призывал развить общину, «сделать из мирской сходки основной политический элемент русского общественного строя, поглотив в общинной собственности частную, дать крестьянству образование и то понимание его общественных потребностей, без которого оно никогда не сумеет воспользоваться легальными своими правами». За границей был Бакунин, который писал: «Русский народ только тогда признает нашу образованную молодежь своей молодежью, когда он встретится с нею в своей жизни, в своей беде, в своем деле, в своем отчаянном бунте. Надо, чтобы она присутствовала отныне не как свидетельница, но как деятельная и передовая, себя на гибель обрекшая соучастница».

Лавров призывал молодежь вырабатывать из себя «критически мыслящую личность» и тогда уже идти «в народ» проповедовать социалистические идеи. Он верил, что число пропагандистов будет расти в геометрической прогрессии. Один пропагандист передаст свои знания и охоту пропагандировать хотя бы десяти, а каждый из этих десяти, в свою очередь, еще десяти.

Бакунин тоже звал молодежь «в народ», но не когда-нибудь потом, а сейчас, сразу. Звал не пропагандировать, а агитировать «действием» — вызывать бунты, организовывать всенародное восстание. Он считал, что народ готов к революции.

«Мы, — писал о чайковцах Чарушин, — не были ни лавристами, ни бакунистами... и не считали возможным европейский революционный опыт целиком переносить на русскую почву».

Революционная молодежь в большинстве своем стремилась в деревню и на занятия с рабочими смотрела только, как на переходный этап. Отдавая себе отчет, насколько велика в России пропасть между интеллигенцией и народом, она принимала, как аксиому, что к народу надо являться в его обличье.

Молодые люди не только переодевались в одежду рабочих, но и сами становились рабочими. По всему Петербургу открывались многочисленные столярные, слесарные, сапожные мастерские. Революционеры изучали ремесла, чтобы быть в деревне, куда они все стремились, не лишними, не чужими, не барами, а своими и, главное, полезными людьми.

На сходках теперь не спорили, не решали теоретические вопросы, а говорили о самых практических вещах: о том, куда и в каком виде ехать, какие брать документы, как одеться.

Одни шли «в народ», чтобы узнать, чем он сам живет, другие — чтобы поднять, взбунтовать его, третьи — чтобы распропагандировать его, объяснить ему, на что он имеет право и чего должен добиваться.

Кравчинский и Рогачев, преобразившись в самых заправских пильщиков, одними из первых отправились в деревню пропагандировать, но кружок в целом предостерегал своих членов от чрезмерного увлечения «хождением в народ». В самом Петербурге работы было по горло, а людей становилось все меньше и меньше.

Для Сони ноябрь и особенно декабрь были тревожным и трудным временем. Своим быстрым шагом неутомимого скорохода, наклонив голову вперед и заложив руки в муфту, она обходила за день полПетербурга: с Выборгской стороны — на Васильевский остров, с Васильевского острова — на Лиговку, с Лиговки — за Московскую заставу. А потом далеко за полночь просиживала за составлением писем в провинциальные отделения и за границу.

Бывали ночи, когда она с усилием стаскивала со своих маленьких израненных ног забрызганные грязью смазные сапоги и валилась на постель одетая. Соне, как члену конспиративной комиссии, поручено было поддерживать связь с арестованными. Для этого она два раза в неделю отправлялась к знакомой молочнице на свидание с жандармом Голоненко. Через Голоненко Соне удалось передать Синегубу письмецо от Ларисы и кусочек графита. Но переписка продолжалась недолго. В начале декабря Синегуба перевели в Петропавловскую крепость, и всякая связь с ним прекратилась.

5 января вечером Соня зашла к Саше Корниловой, чтобы вместе написать Куприянову шифрованное письмо. Он только что перевез за границу литератора Ткачева. В комнате было тепло и тихо. Сонино тело, уставшее и промерзшее за день, согрелось, словно от крепкого вина. Из столовой доносились веселый говор и смех.

Внезапно наступила полная тишина, потом послышались чьи-то незнакомые голоса. Саша выглянула в дверь и сейчас же отбежала.

— Обыск! — сказала она и поспешно схватила шифрованное письмо.

Но было уже поздно: в ту же секунду в комнату вошли жандармы.

Как всегда, обыск тянулся томительно долго. Кроме шифрованного письма, у Корниловых нашли несколько революционных книг и французский словарь с надписью: «С. Синегуб».

У самой Сони отобрали тетрадку с перечнем революционных песен: «Барка», «Доля», «Свобода», «Дума». Этого оказалось достаточно. Офицер объявил Соне, Саше и Любе, что они арестованы.

Через несколько минут Соня была уже в карете. Рядом с ней сидел, вытянувшись, щеголеватый жандармский офицер. Напротив покачивались двое жандармов. Она с трудом различала их лица. Шторы в карете были опущены. Соня не видела, куда едет, и почему-то не очень этим интересовалась. Оцепенение, охватившее ее еще до прихода жандармов, так и не прошло.

Карета поднялась на какой-то мост, качнулась, как лодка, лошади замедлили бег, потом остановились. Заскрипели на петлях железные ворота. Карета въехала под своды, которые гулко повторили стук копыт и колес.

Лошади опять остановились. Офицер открыл дверцу и предложил Соне следовать за ним. Двое жандармов с обнаженными саблями стали один впереди, другой — сзади. Свет фонарей сверкнул на клинках и касках. Соня сразу узнала двор Третьего отделения. Процессия прошла мимо каретных сараев во второй двор и свернула направо, к трехэтажному зданию с решетками на окнах. Вдоль здания ходил часовой.

По полутемной лестнице они поднялись на третий этаж. Там тоже стоял часовой. Он отпер дверь, или, вернее, решетку из железных прутьев, и впустил пришедших в коридор. По одну сторону коридора находилась глухая стена, по другую — застекленные двери камер. Соню ввели в камеру. Дежурный жандарм взял ее вещи и сделал какие-то записи в книге. Потом все вышли. Замок щелкнул.

Она очутилась одна в довольно большой камере. Мертвенный свет газового рожка освещал желтые, выкрашенные охрой стены. У стены стояла железная кровать, накрытая байковым одеялом. У окна — столик и перед ним табурет.

Мимо двери прошел часовой, отдернул зеленую штору и заглянул в камеру. Соня еще раньше заметила, что верхняя часть двери стеклянная. Но только в эту минуту, встретившись глазами с часовым, поняла, что в этой одиночной камере никогда не будет совсем одна. Быть оторванной от людей и в то же время быть всегда на виду — вот что ей теперь предстояло.

Потянулись томительные дни тюремной жизни. Один отличался от другого только названием и числом. Каждое утро служитель вносил в камеру умывальник, подметал пол, топил печку. Потом приносил два стакана чаю, два куска сахара и пятикопеечную булку. Между чаем и обедом (еду приносили, вероятно, из соседнего трактира) оставался ничем не заполненный промежуток времени. После обеда опять пустой промежуток. И день кончался тем же, чем начинался: двумя стаканами чаю, двумя кусками сахара и пятикопеечной булкой. Никаких прогулок, никаких свиданий.

Соня со дня на день ждала допроса. Ее смущало, что придется предстать перед комиссией в самом неподходящем виде. На ней все еще были смазные сапоги, а подол ее платья совсем истрепался во время путешествия по окраинам.

Однажды Соня увидела в тюрьме жандарма Голоненко — того самого, через которого вела переписку с заключенными. Соня обрадовалась ему, как другу. И не напрасно: в булке, которую он ей передал, оказался клочок бумаги и кусочек графита. Оставшись одна, она немедленно написала записочку Наде Корниловой, младшей сестре Саши и Любы. Попросила прислать ей белье, платье, обувь и, главное, сообщить брату Василию Львовичу, что она арестована.

На другой день Соне принесли все, что она просила, и книги. Она почувствовала себя счастливой. Теперь у нее, наконец, появилось занятие. И, кроме того, сам факт передачи книг значил, что обвинение не очень серьезно.

Дней через шесть Соню вызвали в комиссию на допрос. За зеленым столом сидел жандармский полковник, рядом с ним черненький, желчного вида прокурор и секретарь. Соне предложили сесть напротив.

Начался допрос. Недовольный полученными ответами, прокурор нервно постукивал карандашом по столу. Наконец он вытащил синюю папку и, порывшись, извлек из нее скомканный клочок бумаги.

— Не можете ли вы объяснить нам, что это значит? — спросил он, передавая через стол клочок бумаги, исписанный карандашом.

Соня принялась читать, пропуская неразборчивые слова.

«Меня смертельно мучит провал... Когда мне объявили, что повезут в Торжок, я был в сильном волнении, опасаясь Я-ва... эта ошибка лежит на моей совести... Ярв рассказал все до мельчайших подробностей. Он указал на Ш-ко, Б-ву, Вр-ву, Т-ва и, без сомнения, прочих. Он насолил и мне, и Тигру, и С-гу. Показал он на Об-у... Взяли у меня адресную книжку. От адреса Н. Ив. Кр-ой не мог отказаться... Моя песенка спета, остается вам решить, хорошо ли. Если откажетесь от меня, то дайте Gift'y.1 Страшно тяжело... Занимаюсь математикой, но все-таки невыносимо. Прощайте, дорогие мои... Я отказался от всего. Ради бога, sauve qui peut»2.
1 Яд (нем.).
2 Спасайся, кто может (фр.).

— Ничего не понимаю, — сказала Соня, возвращая бумагу.

— Я вам помогу припомнить. Эту записку писал Леонид Попов, студент технологического института. А предназначалась она Корниловой, Александре Ивановне, но, как видите, попала не к ней, а к нам. Может быть, теперь смысл записки стал для вас яснее?

— Нет. Я ничего не могу прибавить.

Пошептавшись с жандармским полковником, прокурор предложил Соне подписать протокол.

Вернувшись в камеру, Соня постаралась разобраться в значении записки. Попов был хороший и способный юноша. Его не приняли в кружок из-за того, что в житейских делах он был настоящий ребенок. Товарищи называли его не иначе, как Ленечка Попов.

Незадолго до Сониного ареста он уехал в Торжок учительствовать в земской школе. Помещика Ярцева Соня тоже знала. Он не раз говорил, что хочет продать свое имение крестьянам и заняться революционной работой,

И вот теперь выяснилось, что этот человек оказался предателем, выдает всех, кого знает. А Ленечка Попов написал такое неконспиративное письмо, да и наговорил, наверно, лишнего, раз сам просит яду.

«Какая это была неосторожность, — думала Соня, — связываться с Ярцевым. Правда, он знает немного». Соня стала припоминать упомянутые в записке фамилии: «Ш-ко — это, конечно, Шишко; Кр-ва — Корнилова; С-г, должно быть, Синегуб; Об-а — Ободовская. Неужели и вправду sauve qui peut? Неужели возведенное за несколько лет здание дало трещину и грозит обвалом?»

Потянулись месяц за месяцем. Соня похудела и побледнела. Единственной радостью для нее были записки с воли. Любу освободили, и она регулярно сообщала через Голоненко обо всем, что делается.

Раз ночью Соню разбудил топот многочисленных ног и звон шпор. Надеясь сквозь щелку между шторой и рамой разглядеть, что происходит в коридоре, она вскочила с постели и подошла к двери. Но ничего не увидела, кроме обнаженных шашек и синего сукна мундиров. Кого-то привели, но кого?

Только Соня успела лечь, повторилась та же история. Всю ночь приводили арестованных. Всю ночь Соня не сомкнула глаз.

Через несколько дней она узнала из Любиной записки, что арестованы вернувшийся из-за границы Куприянов, Кувшинская и весь кружок заводских рабочих вместе со студентом Низовкиным. Низовкин всегда казался Соне неискренним и чересчур самолюбивым. Она не удивилась, когда ей сообщили, что он выдает. Потом арестовали Кропоткина и Сердюкова. Чарушина арестовали почти одновременно с Соней. Разгром был полный.

Тюрьма оживилась. По целым дням слышался теперь таинственный стук — это переговаривались заключенные. Соня быстро овладела азбукой перестукивания. Во время дежурства Голоненко ей удавалось обменяться с товарищами записками и даже на одну-две минуты сойтись в коридоре.

Иногда, пользуясь тем, что часовой в другом конце коридора, Соня становилась на табурет, открывала форточку и жадно ловила свежий весенний воздух. Сквозь матовые стекла окна она не могла видеть голубого неба, И если бы не форточка, так и не узнала бы, что снег стаял и на улице уже тепло.

В июне Соню вдруг вызвали на свидание. От теплого летнего воздуха у нее закружилась голова, как у человека, который в первый раз вышел на улицу после тяжелой болезни. Среди булыжников во дворе пробивалась трава. Соне казалось, что еще вчера была зима, лежал снег и вдруг каким-то чудом — трава, тепло, лето.

Ее ввели в большую комнату. Там, отвернувшись к окну, сидел какой-то господин в штатском. Что-то в его фигуре, в его опущенной голове заставило сжаться Сонино сердце. Господин повернулся и встал. Это был Лев Николаевич Перовский, тот самый Лев Николаевич, который уже много лет не разрешал в своем присутствии упоминать имя дочери. Он сделал шаг по направлению к Соне и остановился.

Соня подошла к отцу и взяла его за руку. Его такая знакомая, теплая рука вдруг задрожала. Он наклонился и поцеловал Соню, потом резко отвернулся и всхлипнул. Было в этом подавленном сдержанном рыдании старого человека нечто до такой степени трогательное, что она не выдержала и заплакала.

Несколько секунд ни Соня, ни Лев Николаевич не могли ничего сказать. Сонина голова лежала на плече Льва Николаевича. Слезы неудержимо лились у нее из глаз.

— Граф Шувалов, шеф жандармов, — сказал, успокоившись немного, Лев Николаевич, — мой товарищ по полку. Он обещает отпустить тебя па поруки. Потерпи день-два. Мы с Васей за тобой приедем.

Лев Николаевич знал, какие Соне предъявлены обвинения, но, к Сониной радости и удивлению, не требовал от нее ни объяснений, ни обещаний, ни в чем ее не обвинял и ни о чем не расспрашивал. Он уступил ей свой кабинет. Отец, сын, дочь... Казалось бы, чем не семья! Но семьи не получилось. Отец жил своей жизнью, дети — своей. Виделись они редко и почти всегда мельком. Лев Николаевич проводил вечера на островах, в ресторанах и разных увеселительных заведениях. Возвращался домой поздно ночью или ранним утром, незадолго до того, как у Сони и Василия Львовича начинался день. Зато потом спал до часу, а то и до двух.

В то время, что Соня сидела в тюрьме, Василия Львовича и его товарища Эндоурова приняли в кружок. Брат с сестрой и раньше были близки, а теперь после этого стали еще ближе. Каких только книг они не прочли вдвоем, о чем только не переговорили, сидя, поджав ноги, на турецком диване! Они говорили и о делах кружка и о своих личных делах. Вернее, о личных делах говорил Василий Львович, а Соня его только слушала. Для нее понятия «личное» и «общественное» совпадали.

Однажды во время особенно откровенного разговора Василий Львович признался Соне, что решил жениться на курсистке Владыкиной. Соне Александра Ивановна нравилась, и она одобрила его выбор.

— Ваш брак, — сказала она, — может быть даже полезен, когда вы поселитесь в деревне. — И, помолчав немного, возразила сама себе: — А все-таки для дела революции это будет изрядным тормозом.

Дело революции. Что можно было, что нужно было для него предпринять сейчас? Вот вопрос, который Соня задавала и себе и брату непрестанно, с той самой минуты, как вышла из тюрьмы.

Хоть Лев Николаевич не ставил Соне никаких условий, она, живя у него в доме, все-таки чувствовала себя стесненной и товарищей к себе не приглашала, Брат устраивал ей свидания с ними на безопасных квартирах. Возвращалась она с этих свиданий все более грустная и молчаливая. Вести из тюрем приходили тяжелые, и на свободе тоже было невесело. Аресты продолжались, людей становилось все меньше.

Убедившись в том, что работать в такой напряженной обстановке, да еще находясь на поруках, ей не удастся, Соня решила поехать вместе с братом в Приморское. Лев Николаевич выхлопотал для нее разрешение жить в Крыму. Хоть он не признавался в этом, может быть, и самому себе, присутствие в доме взрослой дочери его несколько тяготило.

Соня и Василий Львович хотели по дороге повидаться с московскими чайковцами, но жандармы свирепствовали в Москве не меньше, чем в Петербурге, и, разыскивая друзей, брат с сестрой чуть сами не попали в засаду. Вот в Одессе, перед тем как сесть на пароход, идущий на Севастополь, им удалось встретиться с Феликсом Волховским.

Феликс Волховской вступил в петербургский кружок чайковцев сразу, как только его выпустили из тюрьмы, где он два года ни за что ни про что просидел по нечаевскому делу. Теперь он перебрался в Одессу и основал там отделение кружка. И ему и особенно его жене Марии Осиповне, которая в тюрьме заболела ревматизмом, был вреден петербургский климат.

Путешествие по морю Соне запомнилось надолго. Ночь была прекрасная, спать совсем не хотелось. Брат с сестрой почти до утра пробродили по палубе, изредка обмениваясь отдельными фразами.

Соня не раз говорила, что чувствует природу всем существом. А тут просторы неба и моря после четырех стен тюрьмы ее буквально опьянили. Никогда еще не дышалось ей так хорошо и вольно. Она чувствовала бы себя в эту ночь совсем счастливой, если бы не мысль о товарищах. Ведь им по-прежнему приходилось довольствоваться крошечным клочком неба, которое удавалось разглядеть сквозь тюремную форточку.

Ночь прошла быстро, а вот утро показалось Соне нескончаемым: издали ей казалось, что стоит только добраться до Севастополя, а там до Приморского два шага. Приморское и правда было недалеко от Севастополя, но, чтобы попасть в него, надо было сначала переправиться на другую сторону бухты, а потом еще тащиться в гору на наемных дрогах.

Увидев, наконец, на середине горы одиноко стоящий домик, Соня по-настоящему поняла, как сильно ей недоставало матери. Она боялась, что мать из-за всего пережитого постарела, изменилась, но Варвара Степановна так радостно встретила их, что показалась Соне, правда только в первые минуты, не постаревшей, а скорее даже помолодевшей.

«Весело было свидание, — вспоминал потом много лет спустя Василий Львович, — в особенности весела и оживленна была Соня, увидевшая мать после долгой разлуки».

Началась мирная жизнь, такая, от какой Соня давно уже успела отвыкнуть. Она вместе с поденщицами собирала виноград, запоем читала книги, с наслаждением каталась верхом, но больше всего времени проводила на берегу. 

Соня радовалась и не могла нарадоваться тому, что живет с морем одной жизнью, чувствует себя в нем буквально «как рыба в воде». Она и раньше хорошо плавала, а теперь стала заплывать так далеко, что никто не решался за ней следовать.

Варвара Степановна счастлива была, что ее дочь живет, наконец, как полагается в молодые годы, не только живет, но и радуется жизни. Она приготовляла для Сони самые любимые ее блюда, заботилась о ней, как о маленьком ребенке. Не в Петербурге у отца, а в Приморском у матери — в Приморском, где она до тех пор никогда не бывала, — Соня почувствовала себя, наконец, по-настоящему дома.

Недолго длилось счастье Варвары Степановны. Стоило только Соне восстановить силы, как ее стала мучить мысль, что она даром растрачивает время. Радость, которую она не могла разделить с друзья-ми, очень быстро перестала для нее быть радостью, Но не успела она ничего предпринять, не успела даже решить, что делать дальше, как эта беспечная жизнь прервалась сама собой. И здесь, в Крыму, не обошлось без нашествия жандармов. Правда, сейчас они пришли не из-за самой Сони.

Началось все не как обычно — не с обыска, а с ареста. Василия Львовича задержали, когда они вдвоем с Соней возвращались из Севастополя. На Сонину долю досталось подготовить дом к обыску и, что оказалось гораздо труднее, Варвару Степановну и, главное, Александру Ивановну к его аресту. Успокаивая невестку, Соня уже не впервые подумала: «Семья, брак не для таких, как мы».

Когда выяснилось, что Василия Львовича повезли в Москву, Соня с матерью и Александрой Ивановной поехала вслед за ним. Там она повидалась с Наташей Армфельд и другими членами кружка. А вот в Петербурге, куда Соня отправилась одна, она, к своему разочарованию, почти никого не застала. Там оставались только спрятанные «за семью замками». Получить с кем-либо из них свидание, пока шло следствие, было невозможно.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz